22 августа 2010 г.

Золотой Ипподром: День шестой (8)

Императрица и великий ритор далеко не одни соблазнились мыслью о вечерней прогулке: широкая терраса с фонтаном в виде финиковой пальмы была полна гостей, а некоторые уже отправились исследовать близлежащие аллеи и портики — подсвеченные и щедро украшенные статуями, они создавали атмосферу таинственную и даже фантастическую: казалось, еще немного, и статуи оживут и тоже начнут разгуливать по аллеям и неспешно беседовать… По дороге к нижнему парку, находившемуся на самом кончике мыса, у древних стен, Евдокия с Феодором обсуждали итог бегов шестого дня: такого скандального Золотого Ипподрома не бывало уже давно — проигрыши ставивших на Феотоки исчислялись десятками тысяч драхм, а то даже и золотых номисм. Впрочем, сам возница в интервью, которое взял у него сразу после бегов один из журналистов «Синопсиса», сказал, что плохо выспался и потерял координацию движений — он и правда выглядел несколько утомленным, но при этом, как ни странно, вовсе не смотрелся подавленным или расстроенным и просто заметил, что эти бега, как он надеется, не последние в его жизни и у него еще все впереди.

— Конечно, все это очень досадно! — сказала августа. — Сколько бы мы ни уверяли в обратном, все равно кто-то будет говорить, что мы подкупили его… А я ведь и сама немало потеряла! Уже так уверилась, что он выиграет…

— Я тоже кое-что проиграл, но это дело наживное! — улыбнулся Киннам. — Мне кажется, Феотоки сказал правду: действительно устал и не выспался… Всякое бывает! Кстати говоря, Рокар сегодня уверял меня, что юный возница наверняка провел ночь на любовном свидании.

— О! — августа приподняла брови. — Такая версия не приходила мне в голову… Думаете, это и правда возможно?

— Почему нет? Было бы странно, если б с его внешностью и в его возрасте он не имел поклонниц и сам не был чьим-то поклонником. Разве он чрезмерно благочестив?

— Да нет, вроде о нем такого не известно, — протянула Евдокия. — Хотя сестра у него монахиня… Но мне кажется, если б он был перлом благочестия, то не избрал бы стезю возницы.

— Вот именно.

«Возможно, Феодор прав, — подумала августа. — Не потому ли Феотоки не реагировал на Катерину, хотя она так обхаживала его поначалу? И не потому ли она в итоге разочаровалась в нем? Конечно, если он уже кого-то любит, то это так естественно!»

Между тем они углубились в нижний парк, где было совсем безлюдно — гости сюда не добирались, и вокруг сгустилась восхитительная тишина, которую нарушал только звук шагов по вымощенной камнем дорожке. Здесь особенно ощущалась близость моря: его свежий запах смешивался с ароматом роз и древесной смолы, и казалось, этим воздухом невозможно надышаться. Ночь была чрезвычайно теплой, и легкий ветерок не холодил, но нежно ласкал кожу.

— Чувствуете, Феодор, какой воздух? — спросила Евдокия. — Мне кажется, так бывает только здесь… В Эфесе тоже огромный парк у моря, но там совсем не то… То есть, конечно, хорошо, но… Или, может быть, мне кажется?.. А у вас в Афинах как? Я бывала там только весной, а в тамошнем приморском парке однажды днем, было довольно жарко… Ночью, наверное, там иначе?

— Конечно, — с улыбкой ответил Киннам. — У нас по-своему, да и невозможно, чтобы было, как здесь. Тут ведь море с трех сторон, поэтому и воздух другой, и смесь запахов. Но так и должно быть — в сущности, каждое место на земле неповторимо.

— Да, когда начинаешь об этом думать… все так удивительно! Но вот здесь правда какое-то совсем-совсем особое место! И воздух, и ароматы… Кажется, даже кожа пропитывается ими! — она поднесла к лицу ладонь. — Знаете, эти дворцы… Вот гости проходят с экскурсией, восторгаются… Но на самом деле все время жить среди этого иногда утомительно, честно говоря. Особенно этот стиль последних двух веков! Будь моя воля, я бы многое перестроила, — она засмеялась. — Но зато когда я тут гуляю или смотрю на море, это примиряет со всем остальным… А вот мы и пришли.

Они вышли на освещенную круглыми фонарями площадку, где возвышался новый памятник. Он был похож на величественную пирамиду, чью вершину венчали семь муз — Каллиопа, Евтерпа, Мельпомена, Эрато, Полигимния, Талия и Клио, у их ног сидел отец поэзии Гомер, а вокруг стояли знаменитые античные поэты; ниже скульптор изобразил первых романистов — Ахилла Татия, Илиодора, Лонга — и древних историков — Фукидида, Ксенофонта, Геродота, — а дальше на уступах пирамиды писатели, поэты и историки располагались в хронологическом порядке, от ранневизантийских поэтов и хронистов до знаменитых романистов двадцатого века. Конечно, изобразить всех авторов было невозможно, и сюда попали лишь самые известные, но и при таком вынужденном сужении обзора памятник изображал несколько десятков служителей пера. Когда проект монумента еще только готовился, в Империи разгорелись нешуточные споры: митрополит Кирик выступил по телевидению с речью о том, что необходимо включить в число увековечиваемых лиц также и церковных писателей, но это вызвало резонные возражения — во-первых, богословские и аскетические трактаты были литературой явно философского и дидактического плана, а не художественной в собственном смысле слова; во-вторых, если причислить к литераторам авторов житий святых, то, как пошутил Афанасий Цец, «придется воздвигать не памятник, а вавилонскую башню». В итоге из святых в бронзе были отлиты только Григорий Богослов и Кассия Константинопольская как поэты, Дионисий Ареопагит как высокохудожественный философ и Феофан Сигрианский как историк.

— Ваши славные предки тут тоже есть, — сказала Евдокия, когда Феодор принялся внимательно рассматривать памятник. — Вон Иоанн, а вот ниже Александр… Правда, признаюсь, романы последнего мне совсем не нравятся. То ли дело ваши!

— Спасибо, августейшая! — ответил великий ритор, разглядывая обоих Киннамов, историка двенадцатого века и автора сентиментальных романов, бывших в моде в восемнадцатом столетии.

Они медленно двигались вокруг памятника и разговаривали о литературе. Феодор цитировал наизусть разных историков и поэтов, реже романистов, но произведения последних лучше помнила августа, и беседа вскоре превратилась в игру цитат. Евдокия постепенно впадала в состояние, близкое к эйфории: у нее давно не случалось такого романтичного и в то же время интеллектуально насыщенного вечера. Возвращаться совершенно не хотелось, и когда Киннам налюбовался монументом, августа ненавязчиво увлекла его в одну из аллей, продолжая беседу о литературе, только уже современной. Правда, Евдокия вспомнила, что забыла в Золотом триклине свою сумочку вместе с мобильным телефоном, но это не обеспокоило ее: Евгений видел, как они с Киннамом вышли на террасу, а оттуда в парк, и поклонился императрице, а значит, в случае чего сообщит Константину, что она просто вышла погулять. К тому же времени, казалось, прошло мало и, быть может, они еще успеют вернуться до окончания ужина…

Евдокия слегка пожаловалась на завистливых «парнасцев», устроивших вокруг романов Киннама заговор молчания, и сказала, что подумывает об иной форме для этих литературных встреч. Феодор похвалил идею привлечь молодых авторов, но не выразил желания поучаствовать в «обновлении константинопольского Парнаса», хотя Евдокия втайне надеялась на это.

— Но вообще в наши дни писателем быть сложно, — заметил великий ритор. — Хорошо было древним! А у нас столько предшественников, что, о чем бы и как ни начинал писать, все время кажется, что это уже давно сказали до тебя, вот эта метафора избита, а эта, хоть и кажется свежей, наверняка не нова и уже кем-то употреблялась… В науке, например, такой опасности нет: главное — процесс и результаты исследования, а язык более или менее устоялся, и в нем, наоборот, слишком большие отклонения от нормы не приветствуются, иначе коллеги тебя могут просто не понять.

— Значит, вам было трудно переключиться с научных текстов на художественные?

— Трудно? — Киннам чуть задумался. — Нет, не особенно. Наверное, если б я начал размышлять о том, как сказать новое слово в литературе, как не повторить сказанное прежними авторами, как понравиться читателю и тому подобное, мне и правда было бы нелегко. Но я не думал ни о чем таком. Писание романов для меня стало одним из способов… — он внезапно умолк, будто подбирая слово.

— Излить душу?

— Если хотите.

— Но это еще не объясняет вашего успеха, Феодор! Каждый писатель так или иначе изливает душу в своих произведениях, но писателей много, а хороших среди них единицы. И вообще, если у человека душа мелкая, то он и смотрит мелко, и видит не дальше собственного носа… Писатель ведь должен уметь выразить не только то, что испытал сам, но и пережитое другими, а для этого нужен дар… прозорливость какая-то… Словом, талант и вдохновение, и вас ими Бог наградил щедро! Надеюсь, вы и дальше будете радовать нас своим творчеством!

Киннам повернул голову и пристально взглянул на августу. Она улыбнулась ему, и великий ритор, снова устремив взгляд вперед, сказал с легкой усмешкой:

— Да, похоже, кто раз встал на эту стезю, тот с нее уже не сойдет… — тут он опять словно бы осекся. — Но, однако, возвращаясь к вашим «парнасцам», августейшая… На какие восходящие звезды вы возлагаете особенные надежды? Чтобы мне знать, что читать, когда их издадут.

— Неужели вы читаете все, что издается при моем содействии? — удивилась Евдокия. — Признаться, за некоторые из этих книг мне даже стыдно теперь!

— О нет, читать все у меня нет времени! Как вы понимаете, меня больше всего интересует историческая тематика… и стихи.

— Настоящих звезд на нашем «Парнасе», увы, мало попадается… Хотя я, конечно, очень субъективный критик, но… если послушать иных мэтров, то просто уши вянут! Мне иногда думается, что вот такие «специалисты» и не дают взойти на Парнас молодым талантам. Вот, например, недавно у нас было чтение нового романа, еще не изданного, «Крестоносцы». Он исторический, но только в жанре альтернативной истории — не знаю, любите ли вы такое?

— Сам по себе жанр, конечно, многообещающий, но я пробовал читать несколько романов такого рода и бросил — или скучно, или уж очень неизящно, я бы сказал. Одни пишут в стиле древних хроник, но что было хорошо для шестого или двенадцатого века, то в двадцатом выглядит смешно, вы не находите? Другие так увлекаются изобретением разных терминов альтернативного мира, что с пятой страницы уже с трудом понимаешь, о чем, собственно, речь и на какой такой электрохимере несется герой сражаться с варварами. Третьи прямо начинают с описания международного положения: кто с кем вел войны после «развилки», кто где правит и кто против кого затевает интригу — очень скучно! Мало того, что походит на учебник, а не на роман, но еще и у читателя сразу обрывают полет фантазии. Представьте: если автор пишет, так, между делом, что турецкий король за обедом обсуждал с президентом Индии тонкий политический ход, читатель, которому заранее ничего про этого короля не сказали, а возможно, и дальше не скажут, свободен нафантазировать про него, что хочет. А если читатель видит перед собой сразу разложенную по хронологически таблицам мировую историю, то что ему остается делать, кроме как скучать и критиковать автора за «неувязки»?

— Вот! Как вы это хорошо выразили! Мне тоже как-то так и думалось, и когда Аплухир… Максим Аплухир, автор «Крестоносцев», читал первые главы романа, мне как раз очень понравилось, что там никаких таких «таблиц» нет, а сразу погружение в жизнь другого мира — знаете, как будто ты путешественник, приехал и смотришь, постепенно вникаешь… Очень интересно! Идея у него такая, что захвата Константинополя крестоносцами не было, и дальше история развивалась уже иначе. Хотя во многом его мир похож на наш, но это даже интереснее — улавливать разные мелкие, но многоговорящие отличия… В общем, я слушала с удовольствием, но что потом было! Выступил Лукарис и как пошел критиковать бедного Аплухира, просто костей не оставил — и все из-за чего? Что тот, якобы, пренебрег какими-то канонами жанра! Мол, альтернативную историю так не пишут, «где именно у вас развилка», почему так долго нет внятных описаний политической ситуации… Я не выдержала, вступилась в защиту и теперь думаю обязательно помочь Максиму с изданием!

Пока августа говорила, дорожка привела их в один из самых живописных уголков парка. Здесь было выкопано три небольших пруда, соединенных между собой каналами, через которые были перекинуты деревянные мостики, украшенные цветными фонарями. Посередине каждого пруда бил фонтан с подсветкой, а в центре этого треугольника стояла увитая розами беседка. Императрица и великий ритор поднялись на один из мостиков и остановились там, облокотившись на перила.

— Понятно, — усмехнулся Киннам. — Интересно, что сказал бы Лукарис о романах Овсянова? Впрочем, у нас их вряд ли когда-нибудь переведут.

— Овсянова? Кто это?

— Василий Овсянов, сибирский фантаст конца прошлого века, писал в жанре альтернативной истории. Два года назад сибиряки предложили мне перевести цикл его романов на греческий, сулили большие деньги и почетное звание профессора Омского Университета. Но я отказался.

— Почему? Там что-то ужасное?

— По языку нет, писал Овсянов очень неплохо, особенно на фоне их прозы последних десятилетий, и материал изучил хорошо. Но как вам понравится такой поворот истории? В пятнадцатом веке турки берут Константинополь, здесь образуется Османская империя, Святая София обращена в мечеть, другие храмы постигает та же участь или их вовсе разрушают, ипподром разбирают на постройку хамамов, центр православного мира переносится в Московию, но, поскольку русские цари подавляют церковную свободу, все постепенно дичает и деградирует, в том числе православие, наконец, в семнадцатом году происходит революция, страшная резня, море крови, церковь уходит в катакомбы, несколько десятилетий коммунизма, потом очередной правитель начинает вялотекущие реформы, но они выходят из-под контроля, затем двадцать лет всякой дикости и бандитизма, но за это время церковники выходят из подполья и понемногу набирают силу, чтобы, наконец, прибрать к рукам государственную идеологию, после чего наступает прекрасная эра православного царства, новое крещение Руси, влияние церкви на все стороны общественной жизни, миссия в западные страны, помощь нищим братьям-грекам, которые с трудом освободились от турецкого ига только в девятнадцатом веке на очень ограниченном пространстве Эллады…

— Страшный сон какой-то! — проговорила августа. — Вот так фантазия у людей!

— Видимо, они там думают, что, не будь Византии, Россия могла бы стать сначала православным центром мира, потом показать беспримерные подвиги за веру, а затем, разумеется, спасти мир от чумы безбожия и апостасии… Русским вообще свойственна какая-то чрезмерная тяга к мессианству. Непременно нужно что-то явить миру, кого-нибудь спасать, причем обязательно ценой сверхусилий и невиданных подвигов! Кстати, помните историю с сектой Лежнева? Ведь там была по сути та же идеология: мы тут привыкли к легкой жизни, в тепле и холе, и «развратились вослед сатане», а настоящая духовная жизнь и подвиги не здесь, а там — где гонения, катакомбы, морозы и нет электричества. Поэтому, если мы хотим приблизиться к истинной духовности, мы должны отказаться от всего этого комфорта, от интеллектуальной жизни, от всякого веселья и предаться таким вот подвигам, которые практиковали в его окружении…

— Да, я читала эти откровения «лежневцев» и его самого, — кивнула августа. — Ужасно! Прямо мороз по коже, как могут люди извратить жизнь и себе, и другим!.. И главное, получается, они думают, что только такое православие и есть самое правильное?

— Да, это хуже всего. Их не разубедить. Вот, возвращаясь к Овсянову — очень талантливый на самом деле человек, но для него идеальный мир это мир, где процветает именно такое благочестие. Так сказать, не инфицированное «нечестивым эллинизмом»…

— Да уж, такую литературу действительно лучше не переводить… Пусть они ее там сами и читают! — августа помолчала чуть-чуть. — А ведь действительно, год Великой Осады был критическим, тогда могло повернуться и по-другому… Страшно даже подумать, что все могло быть иначе и мы с вами могли бы быть какими-нибудь… турецко-подданными… или даже вовсе не существовать!

— Перспектива ужасная! — согласился Киннам. — Но все же мне кажется, что мы с вами просто не могли бы не существовать.

Тут он замолк, хотя августа ждала, что он продолжит эту мысль.

— Да, это интересно, — задумчиво проговорила она, — представить, как бы мы жили в альтернативной истории… Конечно, не в такой ужасной, как у этого Овсянова, а… в какой-нибудь даже и похожей на нашу, но все же не совсем такой… Вы никогда не пытались представить себе такую историю, Феодор?

— Пытался, августейшая, и не раз, — ответил великий ритор после краткого молчания, голос его прозвучал глуховато.

— О, правда? И что же у вас получалось? Надеюсь, что-то более приемлемое, чем у Овсянова?

— Надеюсь, да. Ведь я воображал себе не столько альтернативный мир, сколько альтернативную жизнь для отдельных людей этого мира…

Внезапно Киннам умолк и, кажется, задержал дыхание — августа услышала прерывистый вздох. Она повернулась к нему:

— Что с вами, Феодор?

— Все в порядке, не обращайте внимания.

Однако, в противность сказанному, его пальцы вцепились в пуговицу на рубашке.

— Вам плохо?! — Евдокия сделала движение к нему, но замерла в некотором смущении.

— Нет-нет, не беспокойтесь, ваше величество!

— Господи, вы меня почти напугали! Мне вовсе не хочется, чтобы вы умерли на моих глазах!

Он вдруг усмехнулся и тихо сказал:

— О нет, августейшая, от этого не умирают.

— Вы говорите какими-то загадками, Феодор, — она вперила в него взгляд, но его глаза были опущены. — В чем дело? Скажите, или я не отстану от вас сегодня!

— Вы настаиваете, ваше величество? — спросил Киннам еще тише.

— Да, настаиваю, — ответила императрица и добавила с улыбкой: — Считайте, что это приказ!

— В таком случае, мне, видимо, надо повиноваться, — проговорил он, чуть помолчал и начал: — Я уже давно хотел сказать вашему величеству одну вещь, но не мог решиться…

Он явно был взволнован, и у Евдокии вдруг мелькнула догадка: «Так вот почему он избегал меня сегодня! Наверное, не мог решить, пускать меня в свой тайник или нет!»

— Так скажите! — ободрила она его. — Ведь мы теперь друзья, и вам нечего опасаться.

— Друзья? — переспросил Киннам. — Но разве друзьям приказывают, августейшая?

Августа слегка растерялась: разговор внезапно сошел с легкого тона на какой-то слишком уж серьезный, и она не совсем понимала, как себя вести.

— Я же пошутила, Феодор! — проговорила она. — Конечно, я ничего вам не приказываю и… не настаиваю. Эти отношения подразумевают свободу, как вы сказали, тут я с вами совершенно согласна! Но мне кажется… — она медленно провела рукой по перилам мостика. — Мне кажется, нельзя всю жизнь держать все в себе… Когда-нибудь нужно открыться! Пока есть возможность. Ведь потом ее уже может и не представиться.

Феодор вздрогнул и ответил:

— Вы правы. Просто сейчас… я не могу найти слов достаточно выразительных и от этого в отчаянии.

— Великий ритор Киннам не может найти слов? — императрица улыбнулась. — Не могу поверить! Признайтесь, вы шутите!

Она попыталась снова взять легкий тон, поскольку серьезность Федора стала ее пугать: что же такое он хочет рассказать? Может, она зря затеяла этот разговор?..

— Нет, ваше величество, мне совсем не до шуток, — выговорил Киннам, словно с трудом, и опять умолк.

В нем как будто происходила внутренняя борьба, даже дыхание его стало неровным. Он смотрел не в лицо августе, а на ее руку, лежавшую на перилах, затем его взгляд скользнул выше, по плечам и груди, которыми платье с глубоким декольте позволяло любоваться, а потом великий ритор снова повернулся боком к императрице и устремил взор на фонтан.

Евдокия почувствовала облегчение и, чтобы разрядить атмосферу, сказала:

— Хорошо, Феодор, если вы и правда не можете найти слов, то есть, например, язык жестов, попробуйте объясниться с помощью него!

Шутка возымела совершенно не тот эффект, на какой рассчитывала августа. Киннам резко повернулся к ней, и ее всю точно обдало жаром — такое пламя полыхало в его взгляде. Евдокия не успела еще ничего сообразить, как Феодор проговорил почти шепотом:

— Ну, если вы разрешаете, ваше величество…

В следующий миг она оказалась в его объятиях и ощутила его губы на своих губах. В первые секунды от шока она не оказала никакого сопротивления. Великий ритор, очевидно, воспринял это как согласие, его поцелуй вмиг стал гораздо настойчивей — и ее губы невольно раскрылись ему навстречу… но это безумие продлилось всего несколько мгновений. Когда одна рука Феодора скользнула по ее спине до талии и ниже, а другая прошлась, лаская, по плечу и груди и оказалась у выреза лифа, августа, внезапно ощутив, как в ней поднимается волна желания, отпрянула с криком:

— Как вы смеете?! — и испуганно умолкла.

Что, если на ее крик прибежит охрана? Что она скажет им? А если доложат мужу?! О, Боже! Как она объяснит ему, что вовсе не…

Мысли ее путались, она задыхалась, ей хотелось распустить шнурки корсета на ставшем вдруг чрезвычайно тесным платье и вздохнуть полной грудью… И Киннам явно готов был ей в этом помочь: он смотрел на нее таким взглядом, что ей становилось жарко, несмотря на все негодование, и это ее почти пугало.

— Что же вы так кричите, августейшая? — тихо спросил великий ритор, с трудом переводя дыхание. — Или все, что было, ничего не значило?

— Все, что было? — переспросила она испуганно. — Что вы имеете в виду?

— Неужели вы даже теперь будете лукавить, Евдокия? — сказал он, пристально глядя ей в лицо. — Вы ведь сами все эти дни поощряли меня, как могли! Или вы считаете меня бездушным камнем?

Из жара ее бросило в холод.

— Я? Поощряла вас?! Вы лжете, негодяй!

Он вздрогнул, словно от удара, как-то странно дернул щекой и, усмехнувшись, проговорил:

— Будто бы? Вспомните, августейшая, как уже в день моего приезда вы были столь любезны, что удостоили меня отдельной от всех беседы, восторгались моими романами, расспрашивали о новом и попросили автограф. Да, я привез эту книжицу в надежде преподнести ее вам, я тешил себя мыслью, что эта ничтожная писанина займет место в ваших покоях и вы хоть иногда, заглядывая в нее, будете думать обо мне… Но смел ли я мечтать, что вы сами попросите меня сделать вам этот подарок? Думал ли я, что мои сочинения нашли такой отклик в вашей душе, о каком я едва мог помыслить! «Вы словно прочли меня изнутри», — сказали вы, и ни одна из тех похвал, которых я немало слышал за свою жизнь, не взволновала меня так, как эти несколько слов! А как вы тогда смотрели на меня, как улыбались!.. Уверяю вас, это не походило на дежурную любезность!

— Я вовсе не… — пролепетала императрица.

— Скажете, это было всего лишь бессознательное кокетство, неотъемлемая черта таких горячих женщин, как вы, Евдокия? Я тоже подумал об этом и потому решился испытать вас на другой день. Но назавтра вы вели себя, ваше величество, еще поощрительнее… особенно на балу!

Августа уже открыла рот, чтобы возразить, но ничего не сказала и вдруг густо покраснела. Ей ясно вспомнился тот бал, вспомнилось все: как она смеялась, болтала и шутила — и больше всего с Киннамом, — как в начале последнего танца из тех, что она подарила ему, он положил руку на ее талию чуть ниже, чем обычно, со стороны это вряд ли было заметно, но она хорошо это чувствовала, ощущая некий жар в том месте, где он касался ее, и ничего не сказала ему — ей слишком понравилось это новое и по-своему острое ощущение. А потом, уже на Босфоре, танцуя с ней вальсы, он держал ее так же — и она не возражала… Он впервые допустил подобную дерзость как раз после того, как она пригласила его на белый вальс — и сейчас, вспоминая, как он тогда смотрел на нее, как говорил с ней, она понимала, что чрезвычайно обнадежила его и действительно «поощрила», — а под конец бала, прощаясь, он поцеловал ей руку чуть выше, чем принято, и она опять почувствовала будто инъекцию жидкого огня, но и тогда не дала понять Феодору, что он переступает границы дозволенного — напротив, она весело сказала: «До завтра, божественный ритор!» — и обворожительно улыбнулась…

— О, я вижу, вы вспомнили, августейшая! — сказал Киннам. — Думаю, вы легко вспомните и многое другое, ваше величество! Например, как мы смотрели «Ипполита», вы шепотом и почти на ухо рассказывали мне про новую актрису, исполнявшую роль Федры, а я, как бы случайно, прикоснулся к вашей руке. Разве вы отдернули ее? А впереди еще были Большой театр, музеи, гладиаторы, вчерашний круиз… Я уверен, вы легко вспомните все, что происходило между нами — да, я осмелюсь говорить: «между нами», хоть и рискую вызвать ваш праведный гнев! — во все эти дни, вплоть до сегодняшнего божественного вечера, который, увы, закончился менее счастливо для меня, чем начался. Что делать! Литераторы вообще редко отличаются высокой нравственностью. Хотя, признаюсь, вы, ваше величество, сумели сделать из меня почти монаха: с того дня, как я был впервые представлен вам на Золотом Ипподроме, остальные женщины перестали для меня существовать, — едко-насмешливые нотки исчезли из его голоса, и теперь в нем звучали страстная нежность и печаль: великий ритор словно прощался со своими несбывшимися мечтами. — Я жил от одного Ипподрома до другого, потому что эти три недели в году мог ежедневно видеть вас, беседовать с вами и иногда держать вас в объятиях во время танца. Мне стоило огромных усилий не выдавать себя, но наградой мне было наслаждение от общения с вами… даже просто то, что я мог беспрепятственно вами любоваться. Я ловил каждый ваш взгляд, жест, улыбку, я блаженствовал, находясь рядом с вами, и каждый приезд сюда был для меня восходом солнца после полярной ночи — недолгим, но я был рад и такой милости судьбы. Между этими вспышками света я уходил с головой в науку, пытаясь избавиться от тоски по вам. Это сильно продвинуло мою научную деятельность, но моей душе помогало плохо. Спустя год был найден другой способ: я стал писать романы. Я пропускал свои чувства сквозь литературную призму, и на страницах книг они претворялись в те разнообразные оттенки иронии и романтики, которые так полюбились моим читателям. Я писал о самых разных вещах, но, о чем бы я ни писал, на самом деле я говорил о своей любви к вам, Евдокия, втайне надеясь, что когда-нибудь вы это прочтете и поймете все то, о чем я не смел сказать. Я думал о вас, когда писал, я пытался смотреть на мир вместе с вами — и вот, в нынешний приезд я услышал от вас подтверждение тому, что мне это удалось: высшая похвала для меня! — тут Феодор оборвал сам себя и продолжал уже чуть иронично. — Впрочем, это лирика. Грубая же проза жизни состоит в том, что я, хоть и обладаю, быть может, тонкой душевной организацией, все же мужчина из плоти и крови. И вы, августейшая, за несколько дней сумели добиться того, что кровь моя вскипела, а плоть окончательно вышла из-под контроля. Конечно, я негодяй, но посудите сами, справедливо ли будет с вашей стороны свалить всю вину за случившееся сегодня на меня? Взгляните, божественная августа, уже третий час ночи, и можно задаться вопросом: что привело вас в столь позднее время в моей компании в такое уединенное и романтическое место? Разве это я, негодяй и совратитель, коварно завлек вас сюда? Безусловно, я виноват, признаю, но более всего в том, что сделал из вашего безудержного флирта слишком далеко идущие выводы… старый дурак! Но вы должны простить мне эту слабость: поистине, я во всю свою жизнь не встречал женщины более пленительной, чем вы! И даже если мне суждено испытать на себе гнев его величества и, возможно, лишиться любимой должности, это будет не слишком высокой платой за тот глоток божественного нектара, который я испил сегодня с ваших губ, Евдокия. Ведь вы не будете, надеюсь, отрицать, что хотя бы на несколько мгновений, хотя бы невольно вы мне ответили взаимностью!

Несмотря на эту смесь риторики, иронии и дерзости, императрица ясно ощущала боль и отчаяние, которые Киннам пытался скрыть за своей бравадой, и не смела взглянуть на него: теперь она слишком хорошо понимала, что вселила в него напрасные надежды, жестоко обманула его, пусть и невольно, а потом еще и оскорбила…

Когда великий ритор окончил свою речь, Евдокия, уже давно слушавшая его, прикрыв рукой губы, которые предательски вздрагивали все больше, спрятала лицо в ладони и горько заплакала. Слезы лились по ее щекам, капали на грудь и затекали за глубокий вырез шелкового платья. Ей было мучительно стыдно перед Киннамом, но гораздо больше — перед мужем, который, конечно же, многое заметил: какую боль она ему причинила! Как глупо, как нелепо! Феодор прав — в случившемся больше всего виновата она! Господи, как же она вела себя, как могла так забыться — у всех на виду? Что теперь могут говорить о ней, хуже того — о Консте?!.. А ведь он вчера намекнул ей, и надо было понять, что раз уж он заговорил об этом, значит, она действительно перешла границы приличий, ведь он уже много лет не делал подобных замечаний… Но она не приняла всерьез его беспокойство… А теперь… как все исправить?..

— Ваше величество, не надо так убиваться, уверяю вас! — раздался над ее ухом голос Киннама. — Право, я в отчаянии, что заставил вас плакать, это вовсе не входило в мои намерения… Простите меня за все эти грубости… Ну же, успокойтесь, Евдокия, прошу вас!

Он мягко взял августу за запястья и отвел ее ладони от лица. Она взглянула на него ослепшими от слез глазами, и в один миг он прочел на ее лице все ее горе, весь стыд, все отчаяние, все раскаяние в том, что она так неразумно себя вела, — и содрогнулся от жалости. Она почти не сознавала и не ощущала, как он вынул из кармана рубашки белоснежный платок и принялся осторожно вытирать ее лицо и грудь — ловко и быстро, но ни разу не коснувшись пальцами ее кожи. Она стояла перед ним бесчувственная, как кукла, уронив руки вдоль тела, и очнулась лишь тогда, когда он убрал платок в карман и сказал:

— Ваше величество, уже очень поздно, нам давно пора возвращаться. Надеюсь, вы не станете возражать, если я предложу вам свою руку? Боюсь, в вашем нынешнем состоянии вы не сможете быстро передвигаться самостоятельно. Клянусь, я больше не позволю себе ничего недолжного по отношению к вам!

Она молча взяла его под руку, и они, пройдя через парк, двинулись в сторону Жемчужного дворца.

«Как могло все это случиться?! — думала Евдокия. — Может, все оттого, что Конста мало общался со мной в последнее время? До Ипподрома две недели был в разъездах, а в эти дни тоже занят… Видно, я бессознательно стала возмещать это флиртом… Я и правда еще никогда не вела себя так, как теперь… Если Киннам и виноват, то не слишком… Боже, что я наделала! А еще сердилась на Катерину, что она вела себя неприлично на балу, а сама!.. Господи, прости меня! Господи, только бы Конста не подумал, что я…»

Больше всего августу ужасала мысль, что муж мог заподозрить ее в неверности, хотя бы мысленной, тогда как она и не помышляла об измене. Однако ее невыносимо смущало не только то, что она, оказавшись в объятиях Феодора, не воспротивилась сразу его поцелую, но еще больше то, что его ласки, как бы они ни были кратки, вызвали в ее теле реакцию, очень далекую от того возмущения, которое она выразила Киннаму словесно. Она даже не подозревала, что кто-нибудь, кроме мужа, способен так возбудить ее; за все время после свадьбы она никогда не испытывала ничего подобного рядом с другими мужчинами, и случившееся ее напугало. Могла ли она теперь с чистой совестью думать, что совершенно никак не изменила мужу, а все происшедшее — только «несчастный случай»?.. И только ли ее тело вдруг оказалось таким непослушным? Ведь и душой она за дни Ипподрома отдалась всей приятности общения с великим ритором: ее не насторожили ни его вольности в обращении, ни собственные «странные» ощущения вроде того, которое она испытала, когда посмотрела Феодору в глаза, стоя с ним в театральной ложе, — напротив, ей все это нравилось или, по крайней мере, не вызывало внутреннего протеста… Она уверяла Константина, что ей просто интересно общаться с Феодором, думала вроде бы только о дружбе, но на деле вела себя так, что Киннам понял ее иначе. Ведь она сама постоянно стремилась к нему, вот и на эту прогулку увлекла его она, тогда как он явно старался весь вечер держать дистанцию — видимо, ощутив, что уже не справляется со страстью…

«Нет-нет, это ничего не значит! — говорила она себе. — Это просто… как опьянение… это все пройдет!»

Ей хотелось поскорей оказаться в объятьях мужа, чтобы его ласки стерли следы случившегося с ней этим вечером, чтобы она забыла о тех «невозможных» ощущениях, которые испытала, когда губы Киннама целовали ее, а его руки ласкали ее тело. Но тут ее накрыло волной ужаса: уже три часа ночи, и если она сейчас разбудит Константина и попросит любви, то что он скажет, увидев, в какое время она пришла домой?! А если он не спит и до сих пор ждет ее? Что ответить, если он зайдет и спросит, где она была так долго?.. Но если и не спросит — что он подумает?!.. Остается только надеяться, что он спит и ничего не заподозрил, а душ смоет с ее тела следы всех этих «ужасных ощущений»…

Когда они дошли до прохода к двери, за которой была лестница, ведшая во внутренние покои минуя парадный вход, августа, не желавшая, чтобы их увидел кто-нибудь из охраны, остановилась и выпустила локоть Киннама.

— Спасибо, Феодор, теперь я дойду сама, — она не поднимала глаз. — Простите меня за… за мое глупое поведение, за то, что я… в общем, за все это. Я вела себя, как юная дурочка! Я… благодарю вас за урок, который вы мне сегодня преподнесли. В другой раз я буду лучше следить за собой и думать о том, как мое поведение выглядит со стороны. Мне жаль, что я… что вы… — она покраснела и быстро продолжала: — Я не могу ответить на ваше чувство, вы понимаете!

Он судорожно вздохнул. Она умолкла и опустила голову, не зная, что и как сказать ему, чтобы не причинить еще больше страданий.

— Можно задать вам один вопрос, Евдокия? — спросил он тихо.

— Да, конечно.

— Почему вы пригласили меня на белый вальс?

Она вздрогнула. О, этот злосчастный вальс! Теперь-то она видела, какую роль он сыграл в дальнейшем развитии событий!..

— Понимаете, я… Мне нужно было немедленно объявить белый вальс, потому что Катерина…

— Слишком увлеклась. Понимаю.

— Да, и я… Консты не было в зале, но я уже не могла ждать…

— А я просто подвернулся под руку, — глухо проговорил Киннам.

— Если б я знала… — прошептала августа.

«Я бы не пригласила вас», — она не могла выговорить это! Она напоминала сама себе палача, который по очереди отсекает конечности у приговоренного к смерти четвертованием, и, пожалуй, впервые за всю жизнь чувствовала себя так отвратительно.

— Что ж, может быть… — начал Феодор и умолк.

«Может быть, и хорошо, что вы не знали», — благодаря этому он пережил минуты такого непередаваемого счастья! Наверное, никогда в жизни он не испытывал такого восторга, как в тот миг, когда августа подошла, чтобы пригласить его на танец; никогда он не ощущал такого упоения, как во время того белого вальса, когда они медленно кружились по зале — словно бы одни в целом мире… Но говорить ей об этом было теперь совершенно бессмысленно. Какой горечью ему придется платить за эти мгновения счастья!..

Его раздирали настолько сильные и противоречивые чувства, что он не мог выговорить ни слова. Августа понимала это и, в свою очередь, тоже не находила слов, чтобы хоть немного утешить его.

Какое-то время продолжалось молчание, и, наконец, Евдокия чуть слышно сказала:

— Простите меня, пожалуйста, простите! Я так ужасно виновата! Я не подозревала о ваших чувствах… Но это, конечно, не извиняет меня! Ваши книги… они прекрасны, и я хотела бы, чтобы вы перестали так страдать… и смогли претворять в романы уже не боль, а радость!.. Но сейчас я должна просить вас, — она, наконец, нашла силы взглянуть ему в лицо, — я очень прошу вас во все оставшееся время Ипподрома не подходить ко мне и не разговаривать со мной. Это не значит, что я разрываю с вами все отношения, просто в нынешних обстоятельствах… так будет лучше.

— Я понимаю, августейшая, — Киннам склонил голову. — Прошу прощения за мою необузданную дерзость! Я вел себя как неоперившийся юнец… Но надеюсь, что в следующий мой приезд в Царствующий Город вы вновь будете хоть иногда удостаивать меня вашей сладостной беседы.

— Мы останемся хорошими друзьями, Феодор. Обещаю! — и августа протянула ему руку, которую великий ритор почтительно поднес к губам.

Комментариев нет:

Отправить комментарий

Схолия